От автора
(Статья «Аркадий Северный – король блатной песни»)

Две грани одной жизни

Тексты песен

Краткий словарь жаргона

Галерея I

Галерея II

Ссылки


Аркадий Северный   

БЛАТНАЯ ПЕСНЯ - ЧАСТЬ НАШЕГО НАЦИОНАЛЬНОГО ДОСТОЯНИЯ

Мы любим петь за праздничным столом! Когда уже торжественная часть застолья позади, когда покончено с холодными и горячими закусками, когда компания, подогретая вином, наплясалась под магнитофон и когда душа вдруг захочет песен — мы снимаем гитару с гвоздя и поём хором. Чаще популярные песни прошлых лет — сегодняшние песни хором петь нельзя. Вот какая-нибудь дама затягивает: «Ой, цветёт кали-на...» — и весь стол громогласно подхватывает на разные лады: «...в поле у ручья-а-а!» Первый куплет, как правило, знают все, а потом дама пропевает всю песню до конца в одиночестве, потому что слов никто не помнит. Далее следует несколько попыток спеть «Подмосковные вечера», «Катюшу» и «Вологда-гда...», но с тем же успехом. В итоге консенсус достигается на песенке крокодила Гены — здесь все поют от души, поскольку слова известны ещё с детского садика. Порой несколько человек знают аккорды, и тогда гитара ходит по рукам. Кто-то вспомнит старинный романс, кто-то популярную туристическую песенку, а кто-то даже попытается спеть «под Высоцкого». И тут непременно последует просьба с дальнего конца стола: «Толик, спой блатняк!» И Толик под нехитрые три аккорда, придав своему лицу насколько возможно «хулиганское» выражение, хрипловато затянет: “Когда качаются фонарики ночные...»
Почему песни на уголовно-воровскую тематику называют блатными, догадаться несложно. Слово «блат» означает всё, что связано с преступным миром. Блатной значит преступник, вор. «Блатной музыкой» называют воровской жаргон (то же самое означает выражение «по фене ботать» или просто «феня», до революции — афеньский язык). Но откуда появилось само слово «блат»? Первая версия, что это слово происходит от английского «blood», что значит «кровь». Раньше клятва воровская скреплялась кровью. В воровском жаргоне, возможно, и появилось слово «блатной» как синоним к слову «кровный».
Другая версия кажется более правдоподобной. Мы часто говорим «достать по блату», что означает — незаконным способом, по знакомству. Эта порочная форма добывания дефицита родилась ещё на заре Советской власти. Когда большевики экспроприировали имущество у буржуазии, то это законно награбленное добро они складировали в специальных хранилищах — спецхранах. Охранять спецхран и выдавать по предъявлению специального мандата бобровые шубы, обувь, бельё, предметы быта, продукты и, конечно же, спиртное назначался человек стойкий, честный и, главное, неподкупный. На такую должность чаще брали немцев из числа бывшей складской администрации. Революционных матросов и разных прочих пролетариев комиссары на такую службу назначать опасались по известным причинам.
Немец, плохо говоривший по-русски, требовал от просителя бумагу с печатью. Так и говорил: «Вlatt, blatt...» — и без этой «блат» ничего не выдавал! С тех пор так и повелось — чтоб что-то достать, нужно иметь блат.
Но порой на спецхран нападали грабители и на приветливое немецкое «блат» доставали из-за пазухи обрез и говорили:«Вот мой блат!» Вероятно, так и появилось слово блатной. Во всяком случае, до революции такого слова не было — это великое завоевание можно смело зачесть в актив Советской власти,
Но вернёмся к блатной песне. Не стоит утверждать, что блатная песня ограничена только уголовной тематикой. Как и во всяком другом песенном творчестве, авторы брались за вечные темы — любви и ненависти, верности и измены. Скромными средствами они пытались докопаться до истины, показать, где правда, а где ложь. Герои этих песен — люди свободолюбивые, как правило, пострадавшие несправедливо, но не упавшие духом, смотрящие на жизнь легко, с юмором и даже бравирующие своей отторженностью от общества. Но есть и печальные песни, с болью и тоской повествующие о тяжёлой и горькой судьбе, о суровом арестантском быте.
Вот что пишет Андрей Синявский в своей статье «Отечество. Блатная песня…»: «Посмотрите: тут есть всё. И наша исконная волком воющая грусть-тоска — вперемежку с диким весельем, с традиционным же русским разгулом (о котором Гоголь писал, что, дескать, в русских песнях «мало привязанности к жизни и её предметам, но много привязанности к какому-то безграничному разгулу, к стремлению как бы унестись куда-то вместе с звуками»). И наш природный максимализм в запросах и попытках достичь недостижимого. Бродяжничество. Страсть к переменам. Риск и жажда риска... Вечная судьба-доля, которую не объедешь. Жертва, искупление...»
Гармонический строй блатных песен прост и незамысловат. Мелодия держится на трех-четырех аккордах. Это говорит о том, что авторами таких песен были люди музыкально неграмотные, да, собственно, грамотность им была и не нужна - главное, донести до слушателя центральную мысль, ради которой и писалась песня.
История нашей страны во все века неразрывно связана с тюрьмами, каторгами, ссылками и лагерями. Недаром говорится: от сумы и от тюрьмы не зарекайся. Может быть, это связано с нашим природным характером — страна большая, всегда можно найти то, что плохо лежит, украсть, а уж места, где можно спрятаться от наказания, хоть отбавляй. И ещё, от этих же бескрайних просторов земли русской переполняет нас чувство свободы и воли, оттого что их-то нам всегда и не хватало. Поэтому с давних времён и слагаются в нашем краю такие песни. Именно в нашем краю пустила блатная песня такие корни. «Национальная (песня), на вздыбленной российской равнине ставшая блатной. То есть потерявшая, кажется, все координаты: честь, совесть, семью, религию... Но глубже других современных песен помнит она о себе, что она — русская» (А. Синявский).
Из седой старины дошли до нас былины, повествующие о подвигах русских богатырей Ильи Муромца, Василия Буслаева и их товарищей. Народ слагал песни о ратных подвигах, совершённых богатырями во славу Отечества. Древний певец восхищался их силой и ловкостью, статью и удалью. Образ былинного богатыря собирателен, но в нём раскрывается конкретная историческая действительность.
Вот что рассказывает нам об Илье Муромце выдающийся русский историк С.М. Соловьев: «Самое видное место между богатырями занимает Илья Муромец; он обыкновенно называется старым казаком и прямо донским казаком, атаманом донских казаков: "Помутился весь тихий Дон, помешался весь казацкий круг; что не стало у них атамана, что старого казака Ильи Муромца". Разбойники, испуганные его силою, просят, чтоб взял их к себе в товарищи, в донские казачонки».
Илья Муромец — богатырь-казак. Силы много — девать некуда. Если нет поблизости иноземного врага, случалось на своих же мужичках отыгрываться: «...ведь в Киеве-то нельзя им жить; разгуляются, распотешатся, станут всех толкать; а такие потехи богатырские народу было не вытерпеть, которого толкнут — тому смерть да смерть».
У Соловьева: «Песни превосходно изображают нам эту расходившуюся силу, которая не сдерживается ничем... Илья Муромец, рассердившись, что его не позвали на пир, стреляет по Божьим церквам, по чудным крестам и отдает золочёные маковки кабацкой голи на пропив, хочет застрелить князя Владимира с княгиней».
И далее: «...земский человек работает, богатырь-казак ГУЛЯЕТ по широкому полю, ПОЛЯКУЕТ; но с понятием о гулянье было необходимо связано понятие о зелёном вине, о царёвом кабаке, и степной богатырь-казак был очень хорошо известен древнему русскому человеку как записной гуляка, охотник до зелёного вина. Илья Муромец, самый почтенный из богатырей, пьёт в кабаке вместе с голями кабацкими...»
Как видим, пьяные «подвиги» наравне с ратными тоже были отражены в былинах. Зачем нужно было древнему песнетворцу принижать образ легендарного богатыря, ведь описания одних только героических поступков было бы достаточно. А для большего веселья! Для куража! Послушает князь такую «блатную песенку» о том, как Илюха по пьяни чудил («Ох, где был я вчера, не найду, хоть убей! Помню только, что стены с обоями…»), и посмеется, позабавится.
Но в том-то и дело, что русский человек вместе с чувством естественного страха перед разгулявшимся пьяным верзилой всегда проникался подсознательным чувством уважения к его удали, бесшабашности и силе. А уж снисхождение к ворам и жуликам разных мастей у нашего человека и вовсе в крови! С каким удовольствием бытовая русская сказка повествует о «подвигах» воров, об их находчивости и дерзости! Вот отрывок из сказки «Про Климу-вора»: «...Призывает барин Климу.
—Украл,— говорит,— ты у меня козла, то теперь укради коня. А не украдешь, не прощу козла!
—Ладно, постараюсь.
А барин велел как можно строже стеречь коня. Конюхи и стали стеречь. Один верхом на коня сел. Другой обеими руками за поводья держится. Третий под брюхо лег, четвертый за хвост держит. Внутри стражу поставили и около дверей. Не спят. А Клима тоже не дремлет. Купил он бочонок водки, подкопал стену и бочонок просунул. Пошёл один до ветру, глядит — бочонок. Понюхал — с водкой. «Вина барин сдогадался поставить, чтоб нам не скучно было!» Пей-попей — бочонок и осушили. И все заснули. Вышел Клима, коня вывел, а пьяных на телку посадил.
Утром барин идёт на конюшню и своим глазам не верит. Спят напропалую сторожа. Один на тёлке верхом сидит, другой за верёвку держится, третий за соломенный жгут. Взял барин нагайку и давай будить сторожей. Призывает барин Климу.
— Молодец! — говорит,— Ну а теперь укради барынино платье.
— Можно,— говорит Клима,— и это сделать. Забрался Клима в барынину спальню, обрызгал всю постель чем-то вонючим, а сам под кровать лег. Ночью барин к барыне приходит. Лег.
— Как воняет!
Понюхал — барынина одежда воняет. Сняла барыня одёжу — и под кровать. Наутро Клима приносит барынино платье... Барин даже удивился. Сам в спальне был, а платье украдено!
— Молодец,— говорит,— Клима! За всё прощу, укради только барыню...» и так далее. В итоге Клима-вор получает от барина в награду село! Ни больше ни меньше.
Тюремно-острожная тема проходит через всю русскую литературу. Это не значит, что выдающиеся русские писатели обязательно создавали блатные песни — нет! Но почву, на которой она взросла и расцвела, они удобрили изрядно.
Александр Сергеевич Пушкин под впечатлением от ареста его товарища В.Ф.Раевского и беседы с арестантами Кишиневского острога в 1821 году, где при нём обсуждался побег нескольких человек, написал в тот же вечер известное стихотворение «Узник»:

Сижу за решёткой в темнице сырой.

Вскормлённый в неволе орёл молодой,

Мой грустный товарищ, махая крылом,

Кровавую пищу клюёт под окном.



Клюёт, и бросает, и смотрит в окно,

Как будто со мною задумал одно.

Зовёт меня взглядом и криком своим

И вымолвить хочет: «Давай улетим!»



Мы – вольные птицы; пора, брат, пора!

Туда, где за тучей белеет гора,

Туда, где синеют морские края,

Туда, где гуляем лишь ветер… да я!»


Все знают, что Пушкин отбывал ссылку за свои вольнодумные стихи, но он ещё и сидел! Представьте себе. За то, что ударил молдаванского боярина Балша, отсидел в КПЗ с 8 по 28 марта 1822 года там же, в Кишинёве. На эту тему, как вы понимаете, он не мог не написать стихов:
   

Мой друг, уже три дня

Сижу я под арестом

И не видался я

Давно с моим Орестом…


Из этих стихов могла бы получиться блатная песня, но из-за витиеватости слога или из уважения к Александру Сергеевичу никто не решился положить их на музыку. Впрочем, «Узник», пронизанный стремлением к свободе, вошёл в народный обиход и с некоторыми изменениями исполняется и сегодня.
Повесть «Капитанская дочка», которую, не без оснований, считают летописью Пугачёвского бунта, можно смело назвать летописью разбойного быта. И кому пришло в голову назвать пушкинского Пугачёва борцом за идею? У Александра Сергеевича Пугачёв обыкновенный «благородный» разбойник, да и, честно сказать, благородство своё проявляет он далеко не ко всем. Нормальный беглый уголовник, разбойник с большой дороги, который к тому же превосходно «ботает по фене»:
«…— Эхе,— сказал он (хозяин постоялого двора,— М.Ш.},— опять ты в нашем краю! Отколе Бог принёс?— Вожатый мой мигнул значительно и отвечал поговоркою: «В огород летал, конопли клевал; швырнула бабушка камушком, да мимо. Ну а что ваши?»
— Да что наши! — отвечал хозяин, продолжая иносказательный разговор.— Стали было к вечерне звонить, да попадья не велит: поп в гостях, черти на погосте.— «Молчи, дядя,— возразил мой бродяга.— Будет дождик, будут и грибки, будет и кузов. А теперь (тут он мигнул опять) заткни топор за спину: лесничий ходит. Ваше благородие! за ваше здоровье!" - При сих словах он взял стакан, перекрестился и выпил одним духом...»
Из повести мы узнаем, кто составляет окружение Пугачёва — разбойники, беглые каторжники, воры и прочий подобный люд. Та же компания! Сам Пушкин неоднократно об этом говорит, но говорит не с сожалением (кем, дескать, окружил себя народный герой!), а с нескрываемым восхищением — вот он каков, народ наш русский! — отчаянный, вольный, злой! Но нас интересует не это, а та песня, которая поётся в повести.
«— Ну, братцы.— сказал Пугачёв,— затянем-ка на сон грядущий мою любимую песенку. Чумаков! Начинай! — Сосед мой затянул тонким голоском заунывную бурлацкую песню, и все подхватили хором:

Не шуми, мати зелёная дубровушка,

Не мешай мне, доброму молодцу, думу думати.

Что заутра мне, доброму молодцу, во допрос идти

Перед грозного судью, самого царя.

Ещё станет государь-царь меня спрашивать:

Ты скажи, скажи, детинушка крестьянский сын, 

Уж как с кем ты воровал, с кем разбой держал, 

Ещё много ли с тобой было товарищей? 

Я скажу тебе, надёжа православный царь, 

Всеё правду скажу тебе, всю истину, 

Что товарищей у меня было четверо;

Ещё первый мой товарищ -- тёмная ночь,

А второй мой товарищ — булатный нож.

А как третий-то товарищ — то мой добрый конь,

А четвёртый мой товарищ — то тугой лук,

Что рассыльщики мои — то калены стрелы.

Что возговорит надёжа православный царь:

Исполать тебе, детинушка крестьянский сын,

Что умел ты воровать, умел ответ держать!

Я за то тебя, детинушка, пожалую 

Середи поля хоромами высокими, 

Что двумя ли столбами с перекладиной.


Невозможно рассказать, какое действие произвела на меня эта простонародная песня про виселицу, распеваемая людьми, обречёнными на виселицу. Их грозные лица, стройные голоса, унылое выражение, которое придавали они словам и без того выразительным,— всё потрясало меня каким-то пиитическим ужасом...» (Представляю, как потрясла бы Пушкина «Мурка» или, скажем, «Ванинский порт»!)
Перед нами настоящая разбойная песня, сочинённая неизвестным автором с определённой биографией. Песня к тому же народная, что прибавляет аргументов к моему повествованию.
Многие безымянные, неизвестные поэты слагали острожные стихи и песни, которые сегодня мы смело могли бы назвать блатными. Подвергшись ли влиянию своего знаменитого предшественника или проникшись состраданием к изгоям общества, а может быть, и на себе испытав тяготы заточения, неизвестные авторы слагали песни:

Солнце всходит и заходит

А в тюрьме моей темно.

Дни и ночи часовые

Стерегут моё окно.



Как хотите стерегите,

Я и так не убегу,

Мне и хочется на волю,

Цепь порвать я не могу.



Ах! Вы цепи, мои цепи,

Вы железны сторожа!

Не сорвать мне, не порвать вас,

Истомилась вся душа.



Не гулять мне, как бывало,

По родимым по полям;

Моя молодость завяла

По острогам и тюрьмам.



Солнца луч уж не заглянет,

Птиц не слышны голоса,

Как цветок, и сердце вянет,

Не глядели бы глаза.



Солнце всходит и заходит,

А в тюрьме моей темно.

Дни и ночи часовые

Стерегут моё окно.



(Неизвестный автор, 1880-е годы)


Не будем судить о поэтических достоинствах этого стихотворения, важно то, что русское общество не только не отвергло сей низменный жанр, но и обогатило его. На такие стихи порой сочинялась музыка, и в виде романса или баллады это исполнялось в салонах по вечерам. Поднятию авторитета этой темы способствовало восстание декабристов, вернее то, что последовало за его провалом. Как известно, многих участников восстания — людей популярных в обществе и в свете — отправили на каторгу и в ссылку. Это не могло не вызвать сочувствия и, естественно, нашло отражение в поэзии, Федор Николаевич Глинка — участник Отечественной войны 1812 года — написал стихотворение, которое впоследствии стало популярным романсом — так оно отвечало духу времени:

Не слышно шуму городского,

В заневских башнях тишина!

И на штыке у часового

Горит полночная луна!



А бедный юноша! Ровесник

Младым цветущим деревам,

В глухой тюрьме заводит песню

И отдаёт тоску волнам!



«Прости, отчизна, край любезный!

Прости, мой дом, моя семья!

Здесь за решёткою железной –

Уже не свой вам больше я!



Не жди меня отец с невестой,

Снимай венчальное кольцо;

Застынь моё навеки место –

Не быть мне мужем и отцом!



Сосватал я себе неволю,

Мой жребий – слёзы и тоска!

Но я молчу – такую долю

Взяла сама моя рука.



--------------



Откуда ж прийдёт избавленье,

Откуда ждать бедам конец?

Но есть на свете утешенье

И на святой Руси отец



О русский царь! В твоей короне

Есть без цены драгой алмаз.

Он значит – милость! Будь на троне

И, наш отец, помилуй нас!



А мы с молитвой крепкой к Богу

Падём все ниц к твоим стопам;

Велишь – и мы пробьём дорогу

Твоим победным знаменам”.



Уж ночь прошла, с рассветом в злате

Давно день новый засиял!

А бедный узник в каземате

Всё ту же песню распевал!



(1826)


Это стихотворение поэт назвал «Песнь узника», как бы предвосхищая его дальнейшую судьбу, а именно то, что оно со временем станет песней (романсом). Сам Фёдор Николаевич Глинка был декабристом, и этот стих явно об участнике событий на Сенатской площади. В остроге герой песни изменил свои политические взгляды и поэтому просит царя о помиловании. Но стоит ли говорить о политике, если перед нами боль и страдания узника, заключённого в тюрьму? В тюрьме и вору, и декабристу одинаково плохо — об этом и песня.
Михаил Юрьевич Лермонтов творил несколько позже, и в его стихотворении «Узник» (обратите внимание на схожесть названий) нет намека на «декабристское» прошлое заключенного. Тем более что оно автобиографично. Лермонтов сам оказался в темнице. Стихотворение было написано в феврале 1837 года, когда Лермонтов сидел под арестом в здании Главного штаба за стихи на смерть Пушкина. В это время к нему пускали только его камердинера, приносившего обед. Поэт велел ему завёртывать хлеб в серую бумагу и на этих клочках с помощью вина, печной сажи и спички написал несколько стихотворений, в том числе и «Узника»:

Отворите мне темницу,

Дайте мне сиянье дня,

Черноглазую девицу,

Черногривого коня!



Я красавицу младую

Прежде сладко поцелую,

На коня потом вскачу,

В степь, как ветер, улечу.





Но окно тюрьмы высоко,

Дверь тяжёлая с замком;

Черноокая далёко

В пышном тереме своём.



Добрый конь в зелёном поле

Без узды, один, по воле

Скачет весел и игрив,

Хвост по ветру распустив…



Одинок я – нет отрады:

Стены голые кругом.

Тускло светит луч лампады

Умирающим огнём.



Только слышно: за дверями

Звучномерными шагами

Ходит в тишине ночной

Безответный часовой.


На тему каторги и тюрьмы писали Кольцов и Огарёв, Толстой и Некрасов. Создаётся впечатление, что наши российские поэты, большие и маленькие, непременно прошли через каталажку — кто за хулиганство, кто за крамолу, а кто не сидел, тот сочувствовал. Вот где корни блатной песни, вот где её традиция.
Ведь только традицией и можно объяснить появление у Аполлона Майкова песни (именно песни!) недвусмысленного содержания:

Её в грязи он подобрал;

Чтоб всё достать ей – красть он стал;

Она ж в довольстве утопала

И над безумным хохотала.



И шли пиры… но дни текли –

Вот утром раз за ним пришли:

Ведут в тюрьму… Она стояла

Перед окном и хохотала.



Он из тюрьмы её молил:

«Я без тебя душой изныл,

Приди ко мне!» – Она качала

Лишь головой и – хохотала.



Он в шесть поутру был казнён

И в семь во рву похоронён, -

А уж к восьми она плясала,

Пила вино и хохотала.


Что? Какое событие побудило поэта взяться за эту тему, остаётся только гадать... Жалеть преступника, человека оступившегося и отбывающего наказание, терпящего невзгоды и удары судьбы,— замечательная черта нашего национального характера. Когда вор, грабитель или бандит гуляет на свободе, мы его боимся и требуем, чтобы его поскорее упрятали за решётку. Но стоит нам всмотреться в измождённые лица заключённых, как наши сердца оттаивают, смягчаются, и мы не видим уже в них прежних злодеев, людей, преступивших закон. Мы великодушно прощаем им прегрешения и даже сочувствуем им. Но и сочувствие проявляем лишь в том случае, когда полностью уверены, что между нами и заключёнными стоит часовой с винтовкой — в этом весь русский человек! Может быть, и оттого, что над каждым из нас висит грозный меч Фемиды, готовый по прихоти очередного всемогущего правителя опуститься на наши головы, не разбирая, прав ты или виноват. Глупо вести себя высокомерно по отношению к отверженным.
Слово «каторга» для обычного человека, не совершившего в своей жизни преступления, звучит страшно. Каторжане, отбывающие наказание, представляются измученными и истерзанными непосильным трудом, холодом и голодом. Возможно, это и так. Скорее, такие представления можно отнести к советским лагерям, нежели к царской каторге. Каторга — понятие дореволюционное, а до революции жили очень сентиментальные и впечатлительные люди, к тому же прекрасно владевшие искусством повествования, такие, например, как Федор Михайлович Достоевский, который в своём автобиографическом романе «Записки из мёртвого дома» (Достоевский отбывал каторгу в Омском остроге с 1850 по 1854 г. за свою причастность к кружку петрашевцев) так описывает «невыносимые» условия быта царской каторги: «Первое впечатление моё, при поступлении в острог, вообще было самое отвратительное: но несмотря на то,— странное дело! — мне показалось, что в остроге гораздо легче жить, чем я воображал себе дорогой. Арестанты, хоть и в кандалах, ходили свободно по всему острогу, ругались, пели песни, работали на себя, курили трубки, даже пили вино (хотя очень немногие), а по ночам иные заводили картеж. Самая работа, например, показалась мне вовсе не так тяжелою, каторжною, и только довольно долго спустя я догадался, что тягость и каторжность этой работы не столько в трудности и беспрерывности её, сколько в том, что она — принуждённая, обязательная, из-под палки...»
Да, советскому человеку трудно себе это представить: чтобы водку пили, ходили без строя, да ещё под аккомпанемент балалайки и гитары песни пели! Однако же...
«...пелись же большею частью песни так называемые у нас арестантские, впрочем, все известные. Одна из них: «Бывало...» — юмористическая, описывающая, как прежде человек веселился и жил барином на воле, а теперь попал в острог. Описывалось, как он подправлял прежде «бламанже шенпанским», а теперь —

Дадут капусты мне с водою,

И ем, так за ушьми трещит.


В ходу была тоже слишком известная:

Прежде жил я, мальчик, веселился

И имел свой капитал:

Капиталу, мальчик, я решился

И в неволю жить попал…


И так далее. Только у нас произносили не «капитал», а «копитал», производя капитал от слова «копить»; пелись также заунывные. Одна была чисто каторжная, тоже, кажется, известная:

Свет небесный воссияет,

Барабан зарю пробьёт, -

Старший двери отворяет,

Писарь требовать идёт.



Нас не видно за стенами,

Каково мы здесь живём;

Бог, Творец небесный, с нами,

Мы и здесь не пропадём…»


И всё-таки даже авторитет Фёдора Михайловича Достоевского не даёт нам право утверждать, что каторга — санаторий. И хоть в Омском остроге и разрешались некоторые вольности осуждённым, но были же и медные рудники на Урале, и далёкая Сахалинская каторга, откуда почти не возвращались. Об этих суровых местах слагались грустные, протяжные, как стон, песни. В них постоянно звучат две темы — тема тоски по свободе и тема тяжести заточения. В них слышны стоны каторжан и звон кандалов:

Когда на Сибири займётся заря

И туман по тайге расстилается,

На этапном дворе слышен звон кандалов —

Это партия в путь собирается.



Каторжан всех считает фельдфебель седой,

По-военному ставит во взводы.

А с другой стороны собрались мужички

И котомки грузят на подводы.



Раздалось: «Марш вперёд!» – и опять поплелись

До вечерней зари каторжане.

Не видать им отрадных деньков впереди,

Кандалами грустно стонут в тумане.



(Вторая половина XIX века)


Кстати сказать, на мотив этой каторжной песни будённовец Н.Кооль написал популярный большевистский шлягер «Там вдали, за рекой, зажигались огни, В небе ясном заря догорала...» И вообще, большевики любили уголовно-воровскую тематику. Сам Сталин однажды на торжествах в честь героев-полярников попросил Утёсова спеть «С одесского кичмана».
Многие каторжные песни написаны самими осуждёнными, отбывавшими срок, поэтому авторы их остались неизвестными. Можно только догадываться по стройности слога и верности рифмы, кто сочинял их — образованный дворянин или неграмотный крестьянин. Но и тот и другой были поставлены в одинаковые условия подневольного труда и сурового быта, поэтому и песни по характеру мало чем отличались одна от другой.
Одной из самых впечатляющих, на мой взгляд, каторжных песен является «Александровский централ». Её пели в разных местах, по-разному, под гармошку или «под язык», в кабаке или на этапе, всякий раз прибавляя, как водится, новые и новые детали. Каждый исполнитель исходил из своего опыта, из своей биографии, оттого песня дошла до наших дней бесконечно длинной.

Далеко в стране Иркутской

Между двух огромных скал,

Обнесён стеной высокой,

Александровский централ.



Чистота кругом, и строго,

Ни соринки не найдёшь:

Подметалов штук десяток

В каждой камере найдёшь…


Далее поётся в песне, что к острогу подъехал на тройке молодой барин и спросил у арестанта:

…Ты скажи-ка мне, голубчик,

Что за дом такой стоит?..


Острожник поведал, что это Александровский централ и что сидят в нём разные люди «есть и вор здесь, и бандит».

Есть за кражи и убийства,

За подделку векселей,

За кредитные билеты…

Много разных штукарей.


Далее идёт описание разного рода преступников — и уголовных, и политических. Но автор повествует о них без тени осуждения за их проступки, а даже наоборот — с некоторой бравадой. Заканчивает арестант свой рассказ неприятным обещанием — поквитаться с кем надо, а конкретно — с царем (!): «...отольются волку слезы…». После этого молодой барин поспешно уезжает, напуганный дерзостью арестанта.
В песне чувствуется явное недовольство царским режимом, умами людей уже завладела революционная идея. Передовая интеллигенция не посчитала нужным отвлечь народ от бредовых идей, а ещё и подливала масла в огонь. В каторгах и ссылках запели «Варшавянку», «Марсельезу» и «Мы кузнецы, и дух наш молод...» (Но оттого что эти песни пелись в острогах, мы всё равно не рискнём назвать их блатными.)
А вот песню «Умирающий» Василия Ивановича Немировича-Данченко, брата известного режиссёра, основателя МХАТа,— с полным основанием назвать блатной можно. Она прекрасно ложится на знакомые три аккорда:

Отворите окно… отворите!..

Мне недолго осталося жить;

Хоть теперь на свободу пустите,

Не мешайте страдать и любить!

Горлом кровь показалась… Весною

Хорошо на родимых полях –

Будет небо сиять надо мною,

И потонет могила в цветах.



Сбросьте цепи мои… Из темницы

Выносите на свет, на простор…

Как поют перелётные птицы,

Как шумит зеленеющий бор!

Выше, выше, смолистые сосны,

Всё растёт под сиянием дня…

Только цепи мне эти несносны…

Не душите, не мучьте меня!..



То ли песня ль вдали прозвенела,

Что певала родимая мать?

Холодеет усталое тело,

Гаснет взор, мне недолго страдать!

Позабудьте меня… схороните…

Я прошу вас в могиле своей…

Отворите ж окно… отворите,

Сбросьте цепи мои поскорей!..



(1882)


Мечта всякого арестанта – скорее выйти на свободу. На волю! Какова бы та свобода ни была – с нуждой, с полуголодным существованием, порой без дома, без крыши над головой и с бродяжной сумкой за плечами. А всё-таки не тюрьма, где последний охранник над тобой господин. Где высокий забор, опоясанный колючкой, и решётки на окнах. А за забором чужой для тебя край — Сибирь, с ее лютыми зимами, непроходимой тайгой и необъятными просторами. Где-то далеко-далеко родимый дом, мать-старушка и вольная жизнь с пьянками-гулянками... Вот и бегут самые отчаянные из опостылевшего острога куда глаза глядят. Бродяжничают, живут вольной жизнью. А когда подпирает нужда, выходят на большую дорогу — пограбить. Благо, у русского мужика есть что-то вроде индульгенции, отпускающей грехи,— пословица «Семь бед — один ответ» да универсальное слово «Авось!..». Даст Бог, судьба забросит бродягу в Москву, а там беглому прямая дорога на Хитров рынок.
«...Трущобный люд, населяющий Хитров рынок, метко окрестил трактиры на рынке. Один из них назван "Пересыльный", как намёк на пересыльную тюрьму, другой "Сибирь", третий "Каторга". "Пересыльный" почище, публика в нём поприличнее, "Сибирь" грязнее и посещается нищими и мелкими воришками, а "Каторга" нечто ещё более ужасное.
Самый Хитров рынок с его ночлежными домами служит притоном всевозможных воров, зачастую бежавших из Сибири.
Полицейские протоколы за много лет могут подтвердить, что большинство беглых из Сибири в Москве арестовываются именно на Хитровом рынке.
Арестант бежит из Сибири с одной целью — чтоб увидеть родину. Но родины у него нет. Он отверженец общества. Все отступились от него, кроме таких же, как он, обитателей трущоб, которые посмотрят на него, «варнака Сибирского, генерала Забугрянского», как на героя.
Они, отверженцы,— его родные, Хитров рынок для него родина.
При прощаниях арестантов в пересыльной тюрьме, отправляющихся в Сибирь на каторжные работы без срока, оставшиеся здесь говорят:
— Прощай, Бог даст, увидимся в «Каторге».
— Постараемся! — отвечают сибиряки, и перед глазами их рисуется Хитров рынок и трактир «Каторга»…» (В.А. Гиляровский, «Трущобные люди».)
Вот в такой «Каторге» беглец найдёт себе душевную компанию, бабу гулящую да стакан водки. В шумной, душной атмосфере кабака захмелеет и споёт:

Глухой, неведомой тайгою,

Сибирской дальней стороной

Бежал бродяга с Сахалина

Звериной узкою тропой.



Шумит, бушует непогода,

Далёк, далёк бродяге путь.

Укрой, тайга его глухая, -

Бродяга хочет отдохнуть.



Там далеко за тёмным бором

Оставил родину свою,

Оставил мать свою родную,

Детей, любимую жену.



Умру, в чужой земле зароют,

Заплачет маменька моя,

Жена найдёт себе другого,

А мать сыночка никогда.



(Вторая половина XIX века)


Как появились на свет эти песни? Кто их авторы? Этого мы никогда не узнаем. Безвестные композиторы и поэты, не допущенные в храм Мельпомены для услаждения слуха благородной публики, находили применение своему таланту в менее изысканных заведениях—в кабаках, в пивных и в трактирах. Там публика попроще, нравы и вкусы грубее, и музыкант, владеющий инструментом, но не сделавший карьеру на эстраде или в фешенебельном ресторане, здесь находил своего слушателя и почитателя таланта. Такой певец-музыкант знал много разных песен — и грустных, и весёлых, и о любви, и о войне, и о тюрьме, и о несладкой доле тех, кто его слушал. Он, вероятно, и был сочинителем многих этих песен. Ведь растроганный песней пьяный посетитель кабака щедро вознаграждал музыканта — когда полтинником, когда чаркой водки, что последнему и нужно было. Но вслушавшись внимательней в слова и музыку, нельзя не отдать должное автору — песни написаны талантливо и с душой, как бы ни были они на первый взгляд просты и грубы.
Но кабак — место весёлое. И посетители, прежде чем предаться грустным мыслям, хотят насладиться радостями жизни.
Вы хотите плясать, петь и веселиться? Пожал-ста!..

Дай-ка скину я бушлат

Да пущуся я плясать!

Нынче я сыт и пьян,

Вот потеха!

Девок мне сюда позвать,

Всех я буду угощать,

Хоть убей, но, ей-ей,

Потешуся!

Вот Матрена и Алена,

Вот Хавронья, вот и Соня,

Вот Дуняша и Наташа,

А вот Маша будет наша.

Дай-ка скину я бушлат

Да пушуся я плясать,

Нынче я сыт и пь

Эх!

У меня карман с дырой,

Но у меня нож с собой!

Не мешай, не замай — 

Расплачуся!

Заплачу гудошникам,

Заплачу и. девки, вам,

Коль меня до утра

Угождайте!

Ты, молодка, мне находка,

Если только тянешь водку!

У меня карман с дырой,

Но у меня нож с собой!

Не мешай, не замай. Эх!

Что за притча? Вижу я;

Пляшут горы и леса!

Не беда, ну, айда!

Попляшите!

Что-то светит в небеси,

Солнце это иль луна,—

Мне давно все равно.

Угошаю!

Мне бы только, чтоб свирели

Для меня всю ночь гудели,

Что за притча? Вижу я:

Пляшут горы и леса! 

Не беда, ну, айда!


Вот он, разгулявшийся русский кабак! Во всей своей красе и пьяном веселье. Мордобитие и поножовщина будут позже, когда алкоголь затуманит рассудок и закипит в душе чёрная злость. Тогда уж песни будут не нужны, а пока... А пока трущобный люд веселится вовсю.
В каждом большом городе Российской империи был свой «Хитров рынок». Так, в Петербурге трущобы, ночлежные дома, притоны, низкопробные трактиры и прочие злачные заведения концентрировались в районе Сенной площади. Там же была и знаменитая харчевня с поэтическим названием «Утешительная». О нравах, царивших в этой харчевне, прекрасно повествует в своем авантюрном романе «Петербургские трущобы» Всеволод Владимирович Крестовский.
«...В «Утешительной» удовлетворяется эстетическое чувство подвального трущобного мира.
Пар, духота, в щели ветер дует, по стенам в иных местах у краёв этих самых щелей на палец снегу намерзло, а потолок — словно в горячей бане, весь как есть влажными каплями унизан, которые время от времени преспокойно падают себе на голову посетителей, а не то в стаканы их пива или чашки чая, и вместе со всеми этими прелестями: чад из кухни, теснота и смрад — нужды нет! И что за дело до всех этих неудобств! Лишь бы жару поддать песенникам! И вот народ, наваливаясь на спину и плечи один другому, ломит массою в самый конец развесёлой залы, где на особой эстраде, под визг кларнета и громыхание бубна, раздаётся любимая "Утешительная" песня:

Полюбила я любовничка,

Полицейского чиновничка,

По головке его гладила,

Черноплешину помадила.


И публика выходит из себя от несдержимого восторга, ревёт, рукоплещет и требует на сцену Ивана Родивоныча.
Быть может, вы помните ещё этого приземистого костромича, который во время оно отхватывал песню "Ах, ерши, ерши!" в достолюбезном заведении того же имени. Много лет прошло с тех пор, а «коротконожка макарьевского притонка» — как обзывают в сих местах Ивана Родивоныча — нисколько не изменился: всё так же поёт и пляшет, передергиваясь всем телом и ходуном ходя во всех суставах, только глаза как будто больше ещё подслеповаты стали. Иван Родивоныч — поэт и юморист «Малинника» и «Утешительной». В наших трущобах пользуется большою популярностью его песня:

По чему можно признать

Генеральскую жену?

Песня действительно очень остроумная, особенно когда дело начинает касаться жены Протопоповой.
И вот, по требованию своей публики, Иван Родивоныч появляется на эстраде и отвешивает низкий поклон с грацией учёного медведя.
- Шаль!.. Черную шаль! — кричит публика. Иван Родивоныч снова кланяется и запевает с уморительными ужимками:

Гляжу я безумно на чёрную шаль,*

И хладную душу терзаить печаль;

Когда лигковирен и молод я был,

Младую девицу я страшно любил.

Младая девчонка ласкала меня –

Одначе ж дожил я до чёрного дня…

(* Вульгарное изложение стихотворения А.С.Пушкина «Чёрная шаль»)


— Когда, значит, полтора рубли шесть гривен в кармане осталося. Верно! — прерывает он самого себя в пояснение, а вслед за тем обращается к публике: — Полтора рубля шесть гривен — сколько составит? Смех и молчание.
— Два рубля десять копеек — умные головы! — отвечает один за всех Родивоныч, и публика остаётся как нельзя более довольна объяснением.
— А как ты смекаешь, служилая голова,— вдруг неожиданно обращается он к какому-нибудь солдатику из толпы,— почему это, сказывают бабы, быдто нас с тобой в крымску кампанию англичанин маленько пощипал?
Смех и ожидание ответа. Солдатик слегка конфузится.
— Потому это, друг любезный, так оно и случилось, что у его ружья-то аглицкие, а у нас — казённые. Верно! А Христос тогдысь на горе Арарате глядел, как воруют в комиссариате. И это верно!
Восторг толпы доходит до своего апогея».
Крестовский превосходно знал нравы и обычаи «дна», работая над книгой, побывал во многих злачных заведениях, общался с их обитателями, понимал их жаргон. После встреч и разговоров с постояльцами ночлежек и трактиров он сочинил немало песен и баллад. Самая известная из них «Владимирка» — о Владимирском тракте, по которому этапировали арестантов в Сибирь. Читая «Петербургские трущобы» Крестовского, «Яму» Куприна, «Преступление и наказание» Достоевского или «На дне» Горького, видишь, как русские писатели давали шанс ворам, проституткам, пропойцам и прочим падшим личностям остаться людьми, хотя бы на страницах своих романов. Читателю непременно доказывалось, что в грехопадении всех этих сатиных, раскольниковых, манек, женек. тамарок и чух повинно общество, социальная среда, мораль и нравственная атмосфера капиталистической системы. Если бы, дескать, не жестокие нравы общества, где царит дух наживы и несправедливости, толкающий человека на преступление, пьянство и разврат, то, пожалуй, люди были бы прекрасны, а помыслы их чисты.
Но как же быть тогда с пороками? Пороки — они же заложены в самой человеческой природе, на генетическом уровне, так сказать. И практика как нельзя лучше нам это доказала. Болен человек клептоманией, и ты ему хоть десять раз на дню уголовный кодекс читай, а всё равно хоть зубную щетку, но украдет! Гуляет девчонка в свои «семнадцать с половиною» по притонам и малинам, через год становится проституткой, и ты её «Алыми парусами» уже не спасешь!
Это я к тому, что многие писатели, описывая атмосферу трактира или пивной, где звучат интересующие нас песни, поражаются мерзостью и нечистотой обстановки и намекают, что общество, система в лице трактирщика или содержателя ночлежки загнало Человека, который «звучит гордо», в этот грязный угол. Да так ли это? Человек сам создаёт себе среду обитания: хочет быть свиньёй (то есть не может быть никем другим), значит, ест и пьёт, как свинья. Ему и еда нужна грубая, и пойло мерзкое, и баба потная, и чем грязней вокруг, тем лучше. Ну вот и песни получай такие же:

Как-то по проспекту

С Манькой я гулял,

Фонарик нам в полсвета

Дорожку освещал.

И чтоб было весело

С Манькой нам идти

В кабачок Плисецкого

Решили мы зайти.



Захожу в пивную,

Сажуся я за стол

И кидаю шляпу

Прямо я под стол.

Спрашиваю Маньку:

-Что ты будешь пить?

А она зашаривает:

-Голова болит!



Я ж тебя не спрашиваю,

Что в тебе болить?

А я тебя спрашиваю,

Что ты будешь пить?

Пельзенское пиво,

Самогон, вино,

Душистую фиалку,

Али ничего?



Выпили мы пива,

А потом по сто

И заговорили

Про это и про то.

А когда мне пельзень

В голову вступил,

О любовных чуйствах

Я с ней заговорил.



Дура бестолковая,

Чего ты ещё ждёшь?

Красивее парня

В мире не найдёшь!

Али я не весел?

Али не красив?

Аль тебе не нравится

Мой аккредитив?



Ну и чёрт с тобою!

Люби сама себя!

Я найду другую,

Плевал я на тебя!

Кровь во мне остыла,

Я сейчас уйду

И на Дерибасовской

Я дурочку найду!


Как пояснила проститутка Катька из романа А. И. Куприна «Яма»: «Эту песню поют у нас на Молдаванке и на Пересыпи воры и хипесницы в трактирах».
Рассказ Александра Ивановича Куприна «Гамбринус» поможет совершить нам путешествие в пространстве и во времени. Перенесёмся же из заснеженного Петербурга конца XIX века на юг России, в начало XX века, в Одессу — в город моряков и музыкантов. Одессу по праву можно считать родиной блатной песни. Привнеся в песню неповторимый южный — «одесский» — колорит, неизвестные авторы подарили нам настоящие шлягеры: «Мурку», «С одесского кичмана», «Гоп-со-смыком» и многие другие. Именно Одессе блатная песня должна быть благодарна своей легкостью, задорностью, весёлостью и афористичностью, что так подкупает вообще в песне, а в блатной особенно.
«Гамбринус» — это пивной бар на Дерибасовской улице. В нём и сейчас подают пиво. А вот каким его увидел Куприн: «... К десяти-одиннадцати часам "Гамбринус", вмещавший в свои залы до двухсот и более человек, оказывался битком набитым. Многие, почти половина, приходили с женщинами в платочках, никто не обижался на тесноту, на отдавленную ногу, на смятую шапку, на чужое пиво, окатившее штаны, если обижались, то только по пьяному делу «для задсра». Подвальная сырость, тускло блестя, ещё обильнее струилась со стен, покрытых масляной краской, а испарения толпы падали вниз с потолка, как редкий, тяжёлый, тёплый дождь. Пили в «Гамбринусе» серьёзно. В нравах этого заведения почиталось особенным шиком, сидя вдвоём-втроём, так уставлять стол пустыми бутылками, чтобы за ними не видеть собеседника, как в стеклянном зелёном лесу.
В развале вечера гости краснели, хрипли и становились мокрыми. Табачный дым резал глаза. Надо было кричать и нагибаться через стол, чтобы расслышать друг друга в общем гаме. И только неутомимая скрипка Сашки, сидевшего на своём возвышении, торжествовала над духотой, над жарой, над запахом табака, газа, пива и над оранием бесцеремонной публики.
Но посетители быстро пьянели от пива, от близости женщин, от жаркого воздуха. Каждому хотелось своих любимых, знакомых песен. Около Сашки постоянно торчали, дергая его за рукав и мешая ему играть, по два, по три человека, с тупыми глазами и нетвёрдыми движениями.
— Сашш!.. С-стра-дательную... Убла... — проситель икал,— убла-а-твори!
— Сейчас, сейчас,— твердил Сашка, быстро кивая головой, и с ловкостью врача без звука спускал в боковой карман серебряную монету.— Сейчас, сейчас.
— Сашка, это же подлость. Я деньги дал и уже двадцать раз прошу: "В Одессу морем я плыла".
-- Сейчас, сейчас—
-- Сашка, "Соловья"!
— Сашка, "Марусю"!
— "Зец-Зец", Сашка, "Зец-Зец"!
— Сейчас, сейчас...
— "Ча-ба-на"! — орал с другого конца залы не человеческий, а какой-то жеребячий голос.
И Сашка при общем хохоте кричал ему по-петушиному:
— Сейча-а-ас...
И он играл без отдыха все заказанные песни. По-видимому, не было ни одной, которой бы он не знал наизусть. Со всех сторон в карманы ему сыпались серебряные монеты, и со всех столов ему присылали кружки с пивом. Когда он слезал со своей эстрады, чтобы подойти к буфету, его разрывали на части.
— Сашенька... Мил'чек... Одну кружечку
— Саша, за ваше здоровье. Иди же сюда, чёрт, печёнки, селезёнки, если тебе говорят.
— Сашка-а, пиво иди пи-ить! — орал жеребячий голос.
Женщины, склонные, как и все женщины, восхищаться людьми эстрады, кокетничать, отличаться и раболепствовать перед ними, звали его воркующим голосом, с игривым, капризным смешком:
— Сашечка, вы должны непременно от меня выпить... Нет, нет, нет, я вас просю. И потом сыграйте «куку-вок».
Сашка улыбался, гримасничал и кланялся налево и направо, прижимал руку к сердцу, посылал воздушные поцелуи, пил у всех столов пиво и, возвратившись к пианино, на котором его ждала новая кружка, начинал играть какую-нибудь «Разлуку». Иногда, чтобы потешить своих слушателей, он заставлял свою скрипку в лад мотиву скулить щенком, хрюкать свиньёю или хрипеть раздирающими басовыми звуками. И слушатели встречали эти шутки с благодушным одобрением:
— Го-го-го-го-о-о!
Становилось все жарче. С потолка лило, некоторые из гостей уже плакали, ударяя себя в грудь, другие с кровавыми глазами ссорились из-за женщин и из-за прежних обид и лезли друг на друга, удерживаемые более трезвыми соседями, чаше всего прихлебателями. Лакеи чудом протискивались между бочками, бочонками, ногами и туловищами, высоко держа над головами сидящих свои руки, унизанные пивными кружками. Мадам Иванова, ещё более бескровная, невозмутимая и молчаливая, чем всегда, распоряжалась из-за буфетной стойки действиями прислуги, подобно капитану судна во время бури.
Всех одолевало желание петь. Сашка, размякший от пива, от собственной доброты и от той грубой радости, которую доставляла другим его музыка, готов был играть что угодно. И под звуки его скрипки, глядя друг другу с бессмысленной серьёзностью в глаза, пели:

На что нам ра-азлучаться,

Ах, на что в разлуке жить.



Не лучше ль повенчаться,

Любовью дорожить?


А рядом другая компания, стараясь перекричать первую, очевидно враждебную, голосила уже совсем вразброд:

Вижу я по походке,

Что пеструются штанцы.

В него волос под шантрета

И на рипах сапоги…»


Это было написано в 1906 году. Но с тех пор обычаи и нравы кабаков не изменились, как не изменились и нравы людей, только песни поются другие, а так — всё по-прежнему. Не будем рассматривать моральную сторону этого явления — нас интересуют песни. В Европе и Америке мало найдётся эстрадных звёзд, которые не прошли бы ресторанную школу. Но у нас — другое дело: ресторан не место отдыха, а место разгула, прожигания денег и бесшабашного веселья. Как ни учили нас «культурно потреблять алкогольные напитки», ан нет, ничего не вышло! Идём в ресторан с явным намерением выпить. А где выпивка, там и музыкальное сопровождение соответствующее — сначала, конечно, можно послушать «В узких улочках Риги...», а потом, когда разбирает неудержимое веселье и кураж, давай-ка, музыкант, грянь «за Одессу-маму»!
Разве из нашего ресторана может выйти сколько-нибудь приличный музыкант или певец? Так думает обыватель. И ошибается. Многие знаменитые артисты прошли ресторанную школу. Именно школу, где приходилось под звон вилок и рюмок, шум посетителей и табачный чад выходить на эстрадку и петь, не обращая внимания на пьяные выкрики, снование официантов и далеко не творческую атмосферу питейного заведения. Такую школу прошли Лариса Долина и Ольга Вардашева, Давид Голошекин и Юрий Антонов, Михаил Шуфутинский и Вилли Токарев и многие-многие другие. Порой в ресторане забытая блатная песенка получала свежее звучание и обретала своё второе рождение:

Одесса зажигает огоньки,

И корабли уходят в море прямо,

Поговорим за берега твои,

О милая моя, Одесса-мама!..


Некоторые песни, сочинённые и исполнявшиеся неизвестными авторами, стали народными, вошли в золотой фонд нашей песенной культуры и по сей день, несмотря на их «блатное» содержание, исполняются тенорами и басами с филармонических подмостков: «По диким степям Забайкалья», «По пыльной дороге телега несётся», «Сижу я в Сибири холодной» и т.д. Есть какое-то несоответствие в том, что вымуштрованный на ариях оперный вокалист под сопровождение фортепьяно или симфонического оркестра поёт в Колонном зале:
 

Было двенадцать разбойников,

Был атаман Кудеяр;

Много разбойники пролили

Крови честных христиан…


Согласитесь, трудно представить себе атамана и его товарищей-разбой- ничков где-нибудь в Большом зале филармонии слушающими после очередного налета эту песню! Скорей уж в воображении нарисуется крестьянская изба, постоялый двор, на худой конец опушка леса, костёр или что-нибудь в этом роде и атаманов музыкант-певец с гармоникой в руках, ублажающий своего покровителя и его свиту.
Но факт остаётся фактом — блатная песня, пройдя долгий и нелёгкий путь через каторги и остроги, ночлежки и трактиры, советские лагеря и рестораны, вышла на большую эстраду и теперь с полным основанием может называться НАРОДНОЙ.
Советский период нашей истории необычайно обогатил блатную песню, ведь не было и нет на земле государства, поставившего себе целью посадить за решётку свой народ, цинично называя геноцид свободой. Как следствие этого — появление целой параллельной культуры с уголовно-тюремной тематикой, где блатная песня занимает ведущее место. Многие прозаики и поэты отразили в своём творчестве эту тему: Шаламов, Жигулин, Разгон, Гинзбург, Галич, Высоцкий, Алешковский и другие. Обвинительным заключением тюремному социализму может служить творчество А.И. Солженицына.
Но исследование советского периода блатной песни не входит в планы этой книги — это тема отдельного разговора. Автор считает своим долгом рассказать о самом ярком, на его взгляд, исполнителе блатных песен нашего времени — Аркадии Северном.